Выписки из публикации:
Андрей Белый и антропософия. Публ. Дж. Мальмстада. - Минувшее. Вып.8. М.: Открытое общество; Феникс, 1992.
Публикация "Материалов к биографии", отрывки о 1913-1915 гг.
С. 351. Апрель 1913 г.: "Получаю письмо от Н.А.Бердяева; этот последний просит меня, чтобы я написал Штейнеру вопрос, может ли он прослушать курс лекций его в Гельсингфорсе, не будучи членом А.О.; я пишу в Берлин об этом М.Я.Сиверс; и получаю от нее разрешение от доктора Бердяву слушать лекции в Гельсингфорсе; пишу соотвественное письмо Бердяеву".
С. 352. Май 1913 — едет в Гельсингфорс "оказываемся в одном поезде с Бердяевым и с В.В.Бородаевским" (который стал членом Антропософского об-ва). С. 353. Возвращение в Петербург на несколько дней с Асей. "Были у Мережковских, у А.Н.Чеботаревской, где встретились с Н.А.Бердяевым".
Андрей Белый
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О РУССКИХ ФИЛОСОФАХ
Публикация Дж.Мальмстада
В предисловии к публикации «Материала к биографии (интимного)» Андрея Белого («Андрей Белый и Антропософия», начало в 6-м выпуске «Минувшего», продолжение в 8-м, окончание — в настоящем томе) коротко излагалась сложная история написания и опубликования мемуарных работ Белого 1920-1930-х годов. На одном из этапов этой работы я остановлюсь здесь подробнее.
Идея превратить свои воспоминания о Блоке, публиковавшиеся в четырех выпусках «Эпопеи», в трехтомные воспоминания об эпохе символизма вообще возникла у Белого, когда он жил в Берлине в 1922. Так появилась «берлинская редакция», получившая, по предложению Нины Берберовой, название «Начало века». По свидетельству Клавдии Николаевны Бугаевой, вдовы писателя, Белый начал переработку «эпопейной» редакции «Воспоминаний о А.А. Блоке» в первый том «Начала века» в Берлине, в декабре 1922 г. (см. ее «Летопись жизни и творчества А.Белого», ГПБ, ф.60, №107). Он завершил первый том в январе 1923, а в феврале приступил к работе над вторым, оконченным в марте. В апреле Белый, по его же словам, «нацарапал» начало третьего тома и в мае, в Зарау (Заагоуу), уже читал отрывки написанного Горькому, Ходасевичу, Берберовой и Шкловскому. В конце месяца он едет в Гарцбург, небольшой курорт на юго-западе от Берлина, где в течение июня разом кончает почти весь третий том «Начала века». Так были написаны первые три тома воспоминаний.
9 июля в Берлине он подписал договор с издательством «Эпоха» на публикацию «Начала века» в четырех томах, объемом в сто печатных листов. Издание так и не осуществилось. Хотя рукопись, по свидетельству Ходасевича, была набрана, целиком в печати она не появилась, так как издательство прекратило существование. Фрагменты из этой рукописи были прочитаны автором в Берлине (одно из чтений состоялось в сентябре 1923 г., в берлинском клубе писателей, где Белый читал главку «Арбат») //327//Здесь впервые публикуются другие отрывки из этого тома, выбранные мною по близости их к материалам настоящего выпуска «Минувшего».
Из первой главы третьего тома, содержащего 258 машинописных страниц (ГПБ, ф.60, №12) и датированного Белым (помета в конце машинописи) «Гарцбург. 23 года. 16 июня», — взяты два отрывка: «Центральная станция» (о Н.А. Бердяеве, частично опубликован в тексте «Отклики прежней Москвы», см. выше), и отрывок о С.Н. Булгакове. Они сопровождаются неопубликованными отрывками о двух религиозных философах из последней, «московской» редакции мемуаров, т.е. из книг «На рубеже двух столетий» (130), «Начало века» (1933) и «Между двух революций» (1934). Белый вынужден был прекратить работу над ними за месяц до смерти, 8 января 1934 г. (в конце его рукописи стоит помета рукой К.Н. Бугаевой: «2-го декабря 1933 — последний день, когда Б.Н. работал»). То, что он успел кончить, было опубликовано его вдовой в 1937 г. в «Литературном наследстве» №27-28, под названием «Воспоминания, том III, часть II (1910-1912)». Текст был подвергнут жесткой цензуре. Пропущенные части, касающиеся Бердяева и Булгакова, публикуются здесь впервые по рукописи, хранящейся в ГПБ, ф.60, №15. (В «Эпопее» и в «Начале века» они
1 Главкам, опубликованным под названием «Отклики прежней Москвы» (датировано: Гарцбург. Май. 1923), соответствуют следующие фрагменты рукописи первой главы третьего тома НАЧАЛА ВЕКА, хранящейся в ГПБ, ф.60 (Белый), №12 (рукопись датирована: Гарцбург. 23 года. 16 июня): «Москва» — лл.168-171;
«Литературно-художественный кружок» — лл.58-62; «П.Д. Боборыкин» — лл.63-65; «Н.А. Бердяев» — лл.187-191, 196-197; «М.О. Гершенсон» — лл.198-204, 206-208; «Переулки Пречистенки» — вероятно, лл.209-216, отсутствующие в моей копии рукописи. Опубликованные фрагменты, хотя и не во всем совпадают с текстом рукописи (Белый их ретушировал, сделал купюры при публикации в «Современных записках»), все же довольно близки к нему.
Главке «Арбат» соответствуют следующие места рукописи той же первой главы третьего тома: лл.3-27, 31-44 (текст опять же не вполне идентичен). Журнальная публикация сопровождалась заметкой: «Настоящий очерк представляет собою главу из книги воспоминаний Андрея Белого, подготовляемой к печати издательством "Эпоха"».
2 Им соответствуют следующие фрагменты из рукописи десятой главы (ГПБ, ф.60, №14): «Бельгия» — лл.108-125; «Переходное время» — лл.126-132; «У Штейнера» — лл.158-168.
Из девятой главы третьего тома (ГПБ, ф.60, №13, датировано рукой Белого «Берлин 22 года, Гарцбург 23 года. Июнь») можно было бы взять почти сто машинописных листов (лл.36-127), т.е. последние ее четыре «главки» — Минцлова, Опять Минцлова, Оскалилось!.., Башня — так как в них описано сближение Белого с теософами, его «встреча» (не просто «знакомство», ибо для Белого слово «встреча» всегда имело особое значение) с одной из самых странных фигур в истории серебряного века, Анной Рудольфовной Минцловой (она-то и стоит в центре повествования), возникновение так называемого «мистического треугольника» (Минцлова, Вяч. Иванов, Белый)', рыцарского (розенкрейцеровского) братства, издательства «Мусагет», и все возрастающий интерес Белого и близких ему людей (А.С. Петровский, Сизов, Ася Тургенева и т.д.) к учению и личности Рудольфа Штейнера. Все это очень суммарно изложено в «эпопей-ном» варианте его мемуаров (см. «Эпопея», №4, 1923, с. 138-170) и очень сумбурно (по очевидным цензурным причинам) в книге «Между двух революций» (см., например, главку «Минцлова», с.355-362). Но по объему своему они превосходят журнальную публикацию, эти материалы лучше печатать отдельной книжкой. Точно так же из десятой главы третьего тома берлинской редакции (ГПБ, ф.60, №14), в центре которого стоит сближение Белого с Асей Тургеневой и с Рудольфом Штейнером (первая «подглавка» первой «главки», «У второго порога», — антропософский термин — называется «Поворот к встрече»: см. «Эпопея», №4, с. 171-175), можно было бы взять отрывки, входящие в состав последней ее части (лл.98-183, датированные Белым «1922-1923 г. Декабрь-Январь»): «Русские символисты» и «Базель - Фицнау - Штутгарт - Берлин». Листы 1-97 машинописи в значительной степени совпадают, хотя и не идентичны, со с. 171-305 в №4 «Эпопеи» (машинопись этой части датирована Белым «Берлин 1922 г.», а журнальная публикация «Берлин 1922 г. Декабрь»). В «Эпопее» Белый обрывает повествование на свидании с Блоком в петербургском «ресторанчике» в начале 1912 г., за чем следуют две длинные главки с разбором блоковских стихов. В последней части, т.е. лл. 98-183, берлинской редакции Белый продолжает свой рассказ: возвращение в Москву, «предотъездные» дни, отъезд вместе с Асей Тургеневой в Брюссель и окончательное «откровение», связанное со Штейнером. Именно из этой части Белый взял фрагменты для «Из воспоминаний» в
1 См. обстоятельную статью Марии Карлсон, очасти основанную на этих материалах, в кн.CULTURA E MEMORIA. Atti del terzo Simposio Internazionale dedicato a Vjacewslav Ivanov, I: Testi in italiano, francese, inglese, a cura di Fausto Malcovati (Firenze, 1989), c. 63-79.
//329//Сведения о большинстве упоминаемых здесь лиц — см. в «Регистре» на с.440-448 шестого тома «Минувшего». В настоящей публикации даются сведения только о лицах, в этом «регистре» не названных.
Часто он кажется в книгах, на лекциях, в ярких своих фельетонах слепым, фанатичным, безжалостным; в личном общении он очень мягок, широк, понимающ; имевшие случай встречаться с Победоносцевым нам рисуют Победоносцева понимающим, тонким и даже терпимым; но государственный пост его сделал глухим и слепым; государственный пост философии Н.А. Бердяева (не иметь своей собственной мировоззрительной виллы, заведы-вать станцией, через которую проезжают столь многие путешественники, провозящие идейную собственность) вынуждает его регулировать сложность путей сообщения совершенно практическими императивами «Быть по сему...» Его догматы,— это всегда лишь маневры и тактика: «Бытьпо сему, до... отмены ближайшим приказ ом ...»(приказами 900 годов отменен был марксизм, отменен был кантизм, отменен был Д.С. Мережковский; приказами же десятых годов: отменилась церковность сперва, и Бердяев боролся с Булгаковым, отменялся царизм, как потом революция отменилась и отменилося лучшее его сочиненье «Смысл творчества»'. Нарушенье приказа всегда угрожает ужасною катастрофою в государственном департаменте высших сообщений (культуры).
Да, да: философия эта есть пропуск едва ли не всех элементов культуры, уже обреченной на гибель, сквозь линию рельс, начинающихся от «ЕВО» Бердяева к Голосу Божию, этому «Еgо» звучавшему; до Бердяева вот период один был; а с появления Бердяева рушится все, проходя сквозь него в опускающийся над ним — град небесный; от этого личность Бердяева переживает огромнейший кризис (еще бы: весь мир пропустить сквозь себя и не лопнуть!); а Николай Александрович относительно очень легко пере//332//
Подозреваю, что в миг, когда станет Н.А. проповедывать нам власть над миром Святейшего Папы, то будет лишь значить, что интуиция, продиктовавшая новый догмат Бердяева, соединилася с ним навсегда и что Папа Святейший есть он — Николай Александрович, собирающий у себя на дому философские вечеринки, которые вовсе не вечеринки, а более того: совещанья епископов; здесь — Карсавин, Франк, Лосский, Кузьмин-Караваев, Ильин, Вышеславцев, последней энцикликою Бердяева-Папы назначенные на кардинальские должности, обязуются на заседаниях бердяевской академии объявить всему миру «восьмой ипоследний вселенский собор».
Тот шарж мне встает неизменно, когда я прослеживаю общение с Н.А. Бердяевым в ряде годин, из которых растет его жизненный облик.
Высокий, высоколобый и прямоносый, чернявый, с красивыми раскиданными кудрями почти что до плеч, с очень черной бородкою, обрамляющей щеки; румянец на них спорил с матовой бледностью; кто он? Стариннейший ассириец иль витязь российский из южных уделов, Ассаргадон, сокрушавший престолы царей, иль какой-нибудь там Святослав, князь Черниговский или Волынский, сразившийся храбро с батыевым игом, и смерть восприявший за веру в Орде? Разумеется, что атрибуты его — колесница иль латы — не эта же сшитая хорошо темносиняя пара, идущая очень к нему, с малым пестрым платочком, выторчивающим из кармана, из верхнего, вовсе не белый жилет, снова очень идущий к нему; и красивый, и статный, с тенденцией к легкому //333//
Я мысленно поворачиваюся к Н.А.; он — встает передо мной: летом, ранней весной и позднею осенью, быстро и прямо идущим в своем светло-сером пальто, в шляпе светло-кофейного цвета (с полями), в таких же перчатках и с палкою, пересекающим непременно Арбат по направленью к Сивцеву Вражку, и где-то его ожидает (может быть в том доме, где жил прежде Герцен и где суждено ему было впоследствии переживать революцию), — где-то его ожидает компания модных писателей, публицистов, поэтов, и барынь, затронутых очень исканием новых путей; там проявится мягкая, легкая стать, располагающая к философу, произведенья которого часто пропитаны ядом отчетливо... нетерпеливых сентенций, почти дидактических.
В жизни он был — терпеливый, терпимый, задумчивый, мягкий и грустно-веселый какой-то; словами вколачивал догмат, а из-под слов улыбался адогматической грустью шумящей и блекнущей зелени парков, когда, золотая, она так прощально зардеет лучами склоненного солнца; когда темно-темно вишневое облачко на холодном и бледно-зеленом закате уже начинает темнеть; и попискивают синицы; и дышит [возвышенною стыдливостью страдания воздух; такою] возвышенною стыдливостью выстраданного своего догматизма мне веял Бердяев всегда из-за слов своих. Часто бывал он уютен и тих.
Нежно любящий псов и немного боящийся Гюисманса, разыскивающий фабулы странные и подобные Честертоновым в литературе новейшей, он не был тяжел в буйном воздухе литературной богемы; не был легковесен в кругу отвлеченных философов он; всюду он появлялся с достоинством, совершенно врожденным, с тем тихим, не лезущим мужеством и готовностью пострадать за идеи, которые выдает без остатка, и рыцарство, и чувства чести.
Когда ж задевали его точку зрения, касаясь предметов познания, близких ему, начинал неестественно он волноваться и перекладывать ногу на ногу, перебирать быстро пальцами, отбараба-нивать ими по краю стола, или схватываться задрожавшей рукою //334//
Казался в минуты такие он мне полководцем, гарцующим в кресле, которое начинало протяжнейше ржать, точно конь; вспоминалося, что
А потом становился опять он уютным и мягким, тишайшим и грустным. //335//
Воистину: в догматическом пафосе Н.А. Бердяева было порою несносное что-то; не то, чтоб не видел вокруг он себя ничего (Мережковский — не видел); он — видел, все видел, но тактики ради себе представлялся невидящим: это-то вот раздражало.
Он был в душе воин; его карандашик был меч; он с охотой кидался рубить, колоть, протыкать; прямо с кресла — на площадь (как-то оказалось впоследствии: из кабинетика тихого переулка попал в Предпарламент, как прежде, весьма незадолго до этого из кабинетика выскочил он — в революцию: даже в Манеже взывал он к гражданскому мужеству войск, приглашая на сторону революции их); напоминал тут он князя, приявшего крест для борьбы с басурманами и превратившего крест в рукоятку меча.
Дома ж часто бывал так спокойно-рассеян, грустно-приветливый и очень хлебосольный, являлся воссиживать милым каким-то сатрапом на красное кресло из тихого кабинета, где только что быстро скрипевшим пером он прокалывал Д.Мережковского в бойком своем фельетоне, — для «Утра России»; после боя //336//
В его доме было много народу: особенно много стекалось сюда громких дам, возбужденных до крайности миром воззрений Бердяева, спорящих с ним и всегда отрезающих гостя от разговора с хозяином; скажешь словечко ему; ждешь ответа — его; но уж мчится стремительно громкая стая словесности дамской, раскрамсывая все слова, не давая возможности Н.А. Бердяеву планомерно ответить; да, да: было много идейных вакханок вокруг «б е р д я и з м а»; ты скажешь, бывало, — то, это: «б е р д я-и н к и» же поднимают ужаснейший гвалт:
— Что сказали Вы?
— Да!
—Нет!
— То — это!..
— Неправда же: это есть то.
И — прикусишь язык; и Бердяев прикусит язык; и останется: встать и уйти.
Так слова разрубались словами «б е р д я и н о к»; тело живой сочной мысли, кроваво разъятое оргией мысли, рубилось на мелкие части; и далее: приготовлялись «котлеты» бердяевских мнений; и дамы кормились «котлетами» этими, потчуя всех посетителей ими; от этих «котлет» уходил; и бывали периоды даже, когда я подолгу не шел на квартиру Бердяева, зная беспро-кость общения с ним.
Н.А. Бердяев порой говорил нестерпимые, узкие, крайние вещи; но сам был не узок, а крайне широк, восприимчив и чуток, мгновенно вбирая идеи до ощущения «внутреннего в о л е-н ь я»: «Довольно: ты — понял уже». //337//
И тогда над мыслителем, или течением мысли, искусства, политики ставился крест: крестоносец Бердяев, построивши стены из догмата, сам становился на страже стены, отделившей его самого от хода им понятой мысли; себя он обуживал; пылкое воображенье Бердяева воздвигало химеру фантазии; эту химеру оковывал догматом он; оковав, никогда не вникал, что таилось под твердою оболочкою догмата; оборотною стороной догматизма его мне казался всегда химеризм; начинал он бояться конкретного знания предмета, проводя химеру в конкретном; и с этим конкретным боролся химерою, отполированною им под догмат:
совсем химерический образ больного Гюисманса оказывался догматически бронированным (бронированным Церковью); Штей-нер, конкретный весьма, — принимал вид химеры; тогда объявлял он крестовый поход против страшной химеры фантазии, дергался, вспыхивал, что выстреливал градом злощастных сентенций, гарцуя на кресле, ведя за собою послушных «б е р д я и н о к» приступами штурмовать иногда лишь «четвертое» измерение зренья, и вылетал он в трубу (в мир астральный) чудовищных снов: он — кричал по ночам; мне казался всегда он утонченным субъективистом от догматического православия, или обратно: вполне правоверным догматиком мира иллюзии.
Но импонировал в нем очень-очень большой и живой человек, преисполненный рыцарства, честный, порой независимый — просто до чертиков.
Даже не помню, когда начались забегания мои к Н.А., кажется, с осени 1907 года, когда проживал близ Мясницкой он; помню: потягивало все сильнее к нему; обстановка квартиры его располагала к кипению мысли; и милые, интересные разговоры с Л.Ю., ставшей мне очень близкой тогда.
Сам Бердяев за чайным столом становился все ближе и ближе; мне нравилась в нем прямота, откровенность позиции мысли (не соглашался я в частностях с ним); нравилась очень улыбка «из-под догматизма» сентенций, и грустные взоры сверкающих глаз, ассирийская голова; так симпатия к Н.А. Бердяеву в годах жизни естественно выросла в чувство любви, уважения, дружбы.
Мережковские, Риккерт, Бердяев, д'Альгеймы, неокантианцы, Шпетт, Метнер, — влияния сложно скрещивались, затрудняя //338//
— Мистика не должна рационализироваться в мысли; стихотворение — мистика; гносеологический трактат — философия. Смешивать их — допускать стиль нечеткости.
В доме Бердяева встречен был ласково я; если мне было многое чуждо в бердяевском «сredо», то «сredо» мое было вовсе не чуждо Бердяеву; в сложном скрещеньи путей, выволакивающих вагоны культуры из гибнущих местностей быта и жизни, имелся и поезд, быть может товарный, но все-таки поезд; он значился, вероятно, в бердяевском расписании поездов: «П оезд новых прогнозов искусств а»; и направлялся через центральную станцию, "Ego" Бердяева, в град им увиденной жизни; на станции «М ировоззренье Бердяева» строгий начальник движений, Н.А. Бердяев, встречал и меня; в ту минуту, хотел или нет — все равно, я был в сфере владычества государственных отправлений его философии; и под дозором его догматической жандармерии все неприятные выходки против меня глупых критиков, или несносная брюзготня престарелых профессорш, преглупо мне портивших кровь, запрещались строжайше; вагон моей мысли подкатывал к гладкой платформе; на ней поджидал благосклонный начальник движения, Н.А. Бердяев, и всем своим весом философа (веским пером, громким словом) произносил мне:
— Добро пожаловать! //339//
Жест доброй воли, и грустной улыбки, пожатье руки, -- непосредственно как-то притягивал поезд мыслительных странствий моих в его сферу; и кроме того: ко мне лично Н.А. относился прекрасно; от этого стали все чаще чаще мои забеганья к нему в эту вьюжную зиму.
Возвраты домой от Бердяева воспоминанием связаны с вихрем метелей; бежанье мое по кривейшему переулку Мясницкой связалось с бежаньем в московских неделях; недели звенели; недели летели; недели оделись в метели; и чуялись в звуках легчайшие свистени философической истины; а атмосфера, казалось, была лишь хлопчатою массой валившего снега, где в белом волненьи, пролуенном мутно, неясно вычерчивалась тень заборчика, выпертого между двух переулков скрещеньем неяснейших абрисов белых и желтых домов.
И тумбы сидели окаменелыми нищенками по краям тротуара, где не могли б разойтись трое встречных; сидели и кланялись мне.
В девятом томе Альманаха в публикации Джона Мальмстада «Андрей Белый. Из воспоминаний о русских философах» прим.1 на с.339 следует читать: «Из "Воспоминаний". т.Ш, часть II (1910-1912) — ГПБ, ф.60, №15. Этот отрывок был пропущен при публикации в «Литературном наследстве», т.27-28, 1937, на с.444: 11 строка снизу, начиная с ряда точек)». Приводим также текст фрагмента А.Белого, выпущенный при публикации в девятом томе «Минувшего»:
БЕРДЯЕВ, БУЛГАКОВ
Н.А. Бердяев, переселившийся вместе с Булгаковым уже два года тому назад в Москву, особенно приближается ко мне; передо мною встает его личность в стремлении быть многогранным и в стремлении монополизировать, так сказать, все вопросы о кризисах жизни, культуры, сознания, веры; он точно расклеивал среди нас с апподиктическим фанатизмом свои ордонансы, напоминавшие энциклии папы; в этом мыслителе, увлекавшемся раньше марксизмом, потом кантианством, штудировавшем Алоиса Риля, Когена и Наторпа, поражали ярко художественные устремления; клавиатура его интересов простерлась от Маркса и Штирнера до... Анны Безант; еще в Вологде, куда он был сослан в начале века одновременно с Ремизовым и Каляевым он увлекался Меттерлинком, Гюисмансом; но все вопросы, им поднимаемые, имели публицистическое оформление при все-таки несноснейшем догматизме; он казался не столько творцом, сколько лишь регулятором гаммы воззрений; мировоззренье Бердяева мне виделось станцией, через которую лупят весь день поезда, подъезжающие с различных путей; собственно идей Бердяева среди «идей Бердяева», бывало, нигде не отыщешь: это вот — Ницше; это вот — Шеллинг; то — B.C. Соловьев; то — Штейнер, кототого он всего-навсего перелистал; мировоззренье — центральная станция; а Бердяев в ней исполняющий функцию заведующего движеньем,.— скорее всего чиновник, и.менее всего творец; акцент его мысли —..влепой, волевой, беспощадно насилующий догматизм в отборе мыслей ряда философов; он как бы ордонировал: «А подать сюда Соловьева! А подать сюда Ницше!» Порядок же пропуска поездов исполнялся жандармами от якобы «интуитивного ведения», верней — собственного произвола, вне которого и нет «центральной станции».
В книгах, в лекциях, фельетонах казался всегда фанатичным; в личном общении бывал мягок, терпим; «государственный» пост его философии вынуждал не иметь своей базы; он заведывал лишь чужими базами; //С. 488//
Высокий, высоколобый и прямоносый, с чернявой бородкой, с ико-нописно раскиданными кудрями почти до плечей, с видом гордого Ассаргадона, иль князя Черниговского, готового сразиться с татарами, он мог бы претендовать на колесницу, иль латы, если бы не шла к нему темносиняя пара с малым пестрым платочком, торчащим в кармане, и если бы не белый жилет, к нему тоже шедший; он уютнейше мне улыбался; что-то было от пестрой богемы во всей его стати, когда предо мной возникал на Арбате он в светло-сером пальто, в шляпе светло-кофейного цвета с полями, в таких же перчатках и с палкой; любил очень псов; и боялся, крича по ночам, начитавшись романов Гюисманса.
У себя на дому он всегда отступал перед собраньем возбужденных и экстатических дам, предводительствуемых двумя особами, совершенно несносными; супруга, Лидия Юдифовна, черная и востроносая, с бестактным нахрапом кричавшая и ваш вопрос, обращенный к Бердяеву, перехватывавшая; Лидия Юдифовна порой не позволяла вымолвить слова: «Подожди, Ни, я отвечу!» Если вам удавалось избежать одной фурии. Вы попадали к другой, цепко несносной: «Подождите же, Ни! Дело в том, Ни, что ему следует рассказать...» и начинались потоки дотошных словечек, напоминавших падение дождевых капелек: «Т-т-т-т-т-т»; оставалось вздохнуть, схватить шляпу и — прочь из этого суматошного, дотошного, переполненного дамским экстазом дома, потому что вслед за двумя неудобными хозяйками поднималась толпа их подруг, родственниц, чти-тельниц, так для чего-то здесь вообще суетящихся благотворительниц, патронесс, иногда титулованных, доводивших бердяевские афоризмы до гротеска; Бердяев же, называемый в просторечии «Ни», с грустной улыбкою томно отмахивался, подергивая головою и пальцами, пытаясь что-то противопоставить свое: «Ну, это вы слишком... В сущности это совсем и не так...» и беспомощно он помахивал лишь рукою.
Касаясь предметов сознания, близких ему, начинал неестественно волноваться и перекладывать ногу на ногу, схватываясь быстро за стол и
//с. 488//
отбарабанивая задрожавшими пальцами; и вдруг хватался за ручку, под ним заскрипевшего кресла; не удержавшися, с головою бросался он в разговорные пропасти; разрывался тогда его красный рот (он страдал нервным тиком); блистали в отверстии рта, на мгновение ставшего пастью, кусаяся, зубы его; голова ж начинала писать запятые; и наконец, оторвавшись руками от кресла, сжимал истерически пальцы под разорвавшимся ртом; чтобы спрятать язык, припадал всей кудлатою головою к горошиками задрожавшим пальцам; и потом, точно моль начинал он ловить у себя подо ртом; и уже после этого нервного действия вылетал водопад очень быстрых, коротких, отточенных фраз без придаточных предложений; левой рукой продолжал ловить свои «моли» из воздуха, правой, в которой оказывался непредвиденный карандашик, он тыкал перед собой карандашным отточенным лезвием: ставил точки воззрения в воздухе, как мечом, протыкая безжалостно мненье, с которым боролся; свое убежденье высказывал он с таким видом, как будто все, что ни есть в мире, несло заблужденье; и сам бы отец заблуждался доселе, и получал исправление от второй ипостаси, обретшей язык лишь в лице Николая Александровича; высказавшись, становился опять тихим, грустным, задумчивым.
В эти годы меня приобщил он к скрещенью путей, именуемому «новые прогнозы искусства»; оказывалось, что я ему нужен для доказательства того, что искусство уже в распыляемом вихре; он, так сказать, выходил мне навстречу с «добро пожаловать», и принимал творческий опыт мой.